Марк Твен

Сэьюэл Лэнгхорн Клеменс

Samuel Langhorne Clemens

  (1835 - 1910гг)

ТРОГАТЕЛЬНЫЙ СЛУЧАЙ

ИЗ ДЕТСТВА ДЖОРДЖА ВАШИНГТОНА

 

Если вашему соседу доставляет удовольствие нарушать священное спокойствие ночи хрюканьем нечестивого тромбона, то ваш долг примириться с этой злосчастной музыкой и ваше святое право пожалеть беднягу, которого неодолимый инстинкт заставляет находить усладу в столь нестройных звуках.

Не всегда я думал так; подобное отношение к музыкантам-любителям родилось во мне на основе некоторого тяжелого личного опыта, сопутствовавшего развитию сходного инстинкта во мне самом.

Ныне, когда этот язычник напротив, который с неправдоподобно малым успехом обучается игре на тромбоне, принимается по ночам за свое инквизиторское занятие, я не шлю ему проклятий, но горько о нем сожалею.

Десятью годами раньше я спалил бы его дом за подобное издевательство.

Мне случилось в те поры стать на две-три недели жертвой скрипа-чалюбителя, и муки, которые я претерпел от него, не опишешь никакими словами.

Единственное, что он умел играть, была песня «Старый Дэн Тэккер», но играл он ее так отвратительно, что у меня просто судороги делались, а если я в это время спал, меня начинали мучить кошмары. Все же, пока он ограничивался «Дэном Тэккером», я терпел и воздерживался от насилия. Но когда он затеял новое надругательство и попытался сыграть

«Мой дом родной», у меня лопнуло терпение, и я спалил его.

Потом я подвергся агрессии со стороны другого несчастного, который чувствовал призвание к игре на кларнете.

Инструмент у него был из рук вон плох, но он играл всего лишь одну гамму, и я позволил ему, как и первому, пастись в пределах своей привязи; когда же он наконец отважился на какую-то ужасающую мелодию, я почувствовал, что под воздействием этой утонченной пытки разум покидает меня, отправился к нему, и его постигла та же участь.

 

В последующие два года я спалил любителя-корнетиста, трубача, студента-фаготиста и какого-то дикаря, чьи музыкальные запросы
удовлетворялись простым барабаном.

 

  Разумеется, я подпалил бы и этого тромбониста, попадись он мне тогда. Теперь же, как я уже сказал, я предоставляю ему погибать самому, ибо у меня есть личный опыт музыканта-любителя, и я испытываю к такого рода людям только глубочайшее сочувствие.

Кроме того, я убедился, что в душе каждого человека дремлет склонность к какому-нибудь музыкальному инструменту и неосознанное стремление научиться играть на нем, которое в один прекрасный день может пробудиться и заявить о своих правах. А потому вы, извергающие ругательства,
когда вашу сладостную дрему нарушают безуспешные и деморализующие попытки подчинить себе скрипку, берегитесь, ибо раньше или позже, а пробьет и ваш час!

 

Вошло в обычай и стало общепринятым проклинать бедных любителей, когда они отрывают нас от сладких сновидений какой-нибудь особенно дьявольской нотой, но, принимая во внимание, что все мы сделаны из одного теста и всем нам для развития своего музыкального таланта нужна пропасть времени, это несправедливо.

Я милосерден по отношению к своему тромбонисту. Охваченный вдохновением, он иногда испускает такой хриплый вопль, что я вскакиваю с постели, обливаясь холодным потом.

 

Сперва мне кажется, что происходит землетрясение, потом я соображаю, что это тромбон, и у меня мелькает мысль, что самоубийство и безмолвие могилы были бы желанным избавлением от этого ночного кошмара. И старый инстинкт властно влечет меня к спичкам. Но первая же спокойная, хладнокровная мысль возвращает меня к сознанию, что тромбонист — невольник своей судьбы, несущий свой крест в страданиях и горе. И я отгоняю прочь внушенное недостойным инстинктом желание пойти и спалить его.

 

После довольно долгого периода невосприимчивости к чудовищному умопомешательству, заставляющему человека делаться музыкантом, тогда как бог повелел ему пилить дрова, я в конце концов пал жертвой инструмента, называемого аккордеоном.

Ныне я страстно ненавижу это изобретение, но в то время, о котором я рассказываю, меня внезапно обуяло возмутительное идолопоклонническое влечение к нему.

Я раздобыл аккордеон достаточной мощности и принялся разучивать на нем «Застольную». Теперь мне кажется, что на меня снизошло тогда какое-то вдохновение, позволившее мне, пребывавшему в состоянии полнейшего невежества, выбрать из всех существующих музыкальных сочинений именно то, которое наиболее отвратительно и невыносимо звучит на аккордеоне. Не думаю, чтобы на свете нашлась другая мелодия, с помощью которой я смог бы за недолгий срок своей музыкальной карьеры причинить столько страданий окружающим.

 

Поупражнявшись неделю, я пришел к тщеславному выводу, что могу несколько улучшить мелодию этой песни, и начал добавлять к ней разные маленькие украшения и вариации, впрочем, по-видимому, без особого успеха, так как явилась моя хозяйка, явно недовольная столь безрассудными затеями.

 

Она сказала: «Вы не знаете еще какой-нибудь мелодии, мистер Твен?»
Я скромно ответил, что не знаю.

«Раз так, — сказала она, — придерживайтесь ее в точности, не добавляйте к ней разных вариаций, потому что она и без того достаточно действует на жильцов».

 

На деле же она действовала, по-моему, более чем достаточно, ибо половина жильцов съехала, а другая половина последовала бы их примеру, не отделайся миссис Джонс от меня.

 

 На следующем своем месте жительства я задержался всего на одну ночь.

Миссис Смит заявилась ко мне с утра, пораньше.

 

Она сказала: «Сэр, вы можете уходить отсюда. Вы мне не нужны. У меня был тут один бедняга вроде вас, тоже сумасшедший, он играл на банджо и
отплясывал так, что все окна дребезжали. Вы всю ночь не давали мне спать, а если вы собираетесь проделать это еще раз, я возьму и разобью эту штуковину о вашу голову».

 

Я понял, что эта женщина не любит музыки, и переехал к миссис Браун.

 

Три ночи я без помех преподносил соседям «Застольную» в чистом виде, без всякой фальсификации, разве только с несколькими диссонансами, по-моему даже улучшавшими общее впечатление. Но едва я принялся за вариации, как жильцы восстали. Я ни разу не встречал человека, который мог бы спокойно перенести эти вариации. Все же я был вполне доволен своими успехами в этом доме и покинул его без сожаления. Под влиянием моей игры один жилец спятил почище мартовского зайца, а другой сделал попытку оскальпировать свою мать.
И я уверен, что, если бы этот последний чуть дольше послушал мои вариации, он бы прикончил старушку.

 

Я переехал к миссис Мэрфи, итальянке, женщине весьма достойной.

Сразу, как только я принялся за свои вариации, ко мне в комнату вошел осунувшийся, изможденный, бледный, как мертвец, старик и уставился па меня, сияя улыбкой невыразимого счастья. Затем он положил мне руку на голову, устремил в потолок благочестивый взор и с искренней набожностью произнес дрожащим от избытка чувств голосом:

 

«Господь да благословит тебя, сынок! Да благословит тебя господь, ибо то, что ты сделал для меня, превыше всех благодарностей. Много лет я страдал от неизлечимой болезни, и, зная, что приговор мой подписан, что я должен умереть, я изо всех сил старался примириться со своей злосчастной судьбой, но тщетно — жажда жизни была слишком сильна по мне. Да пребудет с тобой благословение небес, благодетель мой! С
тех пор как я услышал твою игру и эти вариации, я не томлюсь более жаждой жизни, я хочу умереть, точнее сказать — я тороплюсь умереть».

 

Тут старик упал мне на шею и затопил меня счастливыми слезами. Я был удивлен этим происшествием, но не мог удержаться от некоторого чувства гордости за дело рук своих. Не мог я удержаться и от того, чтобы не послать вдогонку старику прощального привета в виде особенно душераздирающих вариаций.

Он скрючился пополам, как большой складной нож, и в следующий раз расстался со своим ложем страданий уже навсегда — в металлическом гробу.

 

В конце концов моя страсть к аккордеону изжила себя, испарилась, и я был очень рад, когда почувствовал, что свободен от ее нездорового влияния. Пока эта зараза сидела во мне, я был неким живым передвижным бедствием; куда бы я ни пошел, несчастья и запустение следовали за мной по пятам.

 

Я разрушал семейные очаги, я изгонял веселье, я превращал грусть в отчаяние, я торопил недужных к преждевременному концу и даже, боюсь, нарушал покой мертвецов в могилах. Я причинил неисчислимый вред, неописуемые страдания окружающим своей жуткой музыкой, но во искупление всего этого я сделал и одно доброе дело, внушив тому усталому старцу желание переселиться в свой последний приют.

 

Однако я извлек и некоторую пользу из этого аккордеона, потому что, пока я упражнялся на нем, я ни разу не платил за квартиру, — хозяевам всегда было достаточно того, что я съеду до истечения месяца.

 

Так вот, все это я написал, имея в виду две цели:

во-первых, примирить людей с несчастными горемыками, которые чувствуют в себе музыкальный талант и еженощно сводят с ума своих соседей, пытаясь вынянчить и развить его;

во-вторых, я хотел подготовиться должным образом к рассказу О Маленьком Джордже Вашингтоне, Который Не Умел Лгать, и о Яблоне — или там Вишне, — не помню точно, хотя мне только вчера рассказали этот замечательный случай.

 

Однако, пока я писал столь длинное и всесторонне разработанное вступление, я позабыл суть этого рассказа; но уверяю вас, он очень трогательный.