"Не доезжая слободки..."
(Окончание журнала Пучорина)
Часть вторая
"Княжна Мери"
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью.
Вид человека был бы мне тягостен:я хотел быть один.
Бросив поводья и опустив голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе незнакомом;
я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу;
уж солнце садилось, когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
Лакей мой сказал мне, что заходил Вернер, и подал мне две записки:
одну от него, другую...от Веры.
Я распечатал первую, она была следующего содержания:
«Всё устроено как можно лучше: тело привезено обезображенное, пуля из груди вынута.
Все уверены, что причиною его смерти несчастный случай; только комендант, которому, вероятно, известна ваша ссора, покачал головой, но ничего не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и вы можете спать спокойно... если можете... Прощайте...»
Я долго не решался открыть вторую записку... Что могла она мне писать?..
Тяжелое предчувствие волновало мою душу.
Вот оно, это письмо, которого каждое слово неизгладимо врезалось в моей памяти:
«Я пишу к тебе в полной уверенности, что мы никогда больше не увидимся. Несколько лет тому назад, расставаясь с тобою, я думала то же самое; но небу было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабое сердце покорилось снова знакомому голосу... ты не будешь презирать меня за это, не правда ли? Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я обязана сказать тебе всё, что накопилось на моём сердце с тех пор, как оно тебя любит. Я не стану обвинять тебя — ты поступил со мною, как поступил бы всякий другой мужчина: ты любил меня как собственность, как источник радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна и однообразна. Я это поняла сначала... Но ты был несчастлив, и я пожертвовала собою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь ты поймёшь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких условий.
Прошло с тех пор много времени: я проникла во все тайны души твоей... и убедилась, что то была надежда напрасная. Горько мне было! Но моя любовь срослась с душой моей: она потемнела, но не угасла.
"Мы расстаемся навеки; однако ты можешь быть уверен, что я никогда не буду любить другого: моя душа истощила на тебя все свои сокровища, свои слёзы и надежды. Любившая раз тебя не может смотреть без некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтоб ты был лучше их, о нет! но в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное; в твоём голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно,ничей взор не обещает столько блаженства, никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном."
«Теперь я должна тебе объяснить причину моего поспешного отъезда; она тебе покажется маловажна, потому что касается до одной меня".
«Нынче поутру мой муж вошёл ко мне и рассказал про твою ссору с Грушницким. Видно, я очень переменилась в лице, потому что он долго и пристально смотрел мне в глаза; я едва не упала без памяти при мысли, что ты нынче должен драться и что я этому причиной; мне казалось,
что я сойду с ума... но теперь, когда я могу рассуждать, я уверена, что ты останешься жив: невозможно, чтоб ты умер без меня, невозможно!
Мой муж долго ходил по комнате; я не знаю, что он мне говорил, не помню, что я ему отвечала... верно, я ему сказала, что я тебя люблю...
Помню только, что под конец нашего разговора он оскорбил меня ужасным словом и вышел.
Я слышала, как он велел закладывать карету...
Вот уж три часа, как я сижу у окна и жду твоего возврата...
Но ты жив, ты не можешь умереть!..
Карета почти готова...
Прощай, прощай...
Я погибла, — но что за нужда?..
Если б я могла быть уверена, что ты всегда меня будешь помнить,— не говорю уж любить, — нет, только помнить... Прощай; идут... я должна спрятать письмо..."
«Не правда ли, ты не любишь Мери? ты не женишься на ней? Послушай, ты должен мне принести эту жертву: я для тебя потеряла всё на свете...»
Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощадно погонял измученного коня, который, хрипя и весь в пене, мчал меня по каменистой дороге.
Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо и однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже её в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! — одну
минуту, еще одну минуту видеть её, проститься, пожать ей руку... Я молился, проклинал плакал,смеялся... нет, ничто не выразит моего беспокойства, отчаяния!..
При возможности потерять её навеки Вера стала для меня дороже всего на свете — дороже жизни, чести, счастья!
Бог знает, какие странные, какие бешеные замыслы роились в голове моей...
И между тем я всё скакал, погоняя беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза два уж спотыкнулся на ровном месте...
Оставалось пять верст до Ессентуков — казачьей станицы, где я мог пересесть на другую лошадь.
Всё было бы спасено, если б у моего коня достало сил ещё на десять минут!
Но вдруг поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом повороте, он грянулся о землю.
Я проворно соскочил, хочу поднять его, дёргаю за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребёнок заплакал.
И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слёз и рыданий; я думал, грудь моя разорвётся; вся моя твердость, всё моё хладнокровие — исчезли как дым.
Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.
Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно.
Чего мне ещё надобно? — её видеть? — зачем? не всё ли кончено между нами?
Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.
Мне, однако, приятно, что я могу плакать!
Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведённая без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок.
Всё к лучшему! это новое страдание, говоря военным слогом, сделало во мне счастливую диверсию.
Плакать здорово; и потом, вероятно, если б я не проехался верхом и не был принуждён на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих.
Я возвратился в Кисловодск в пять часов утра, бросился на постель и заснул сном Наполеона после Ватерлоо.
Когда я проснулся, на дворе уж было темно.
Я сел у отворённого окна, расстегнул архалук — и горный ветер освежил грудь мою, ещё не успокоенную тяжелым сном усталости.
Вдали за рекою, сквозь верхи густых лип, её осеняющих, мелькали огни в строеньях крепости и слободки.
На дворе у нас всё было тихо, в доме княгини было темно.
Взошёл доктор: лоб у него был нахмурен; и он, против обыкновения, не протянул мне руки.
— Откуда вы, доктор?
— От княгини Лиговской; дочь её больна — расслабление нервов...
Да не в этом дело, а вот что: начальство догадывается, и хотя ничего нельзя доказать положительно, однако я вам советую быть осторожнее.
Княгиня мне говорила нынче, что она знает, что вы стрелялись за её дочь.
Ей всё этот старичок рассказал... как бишь его?
Он был свидетелем вашей стычки с Грушницким в ресторации.
Я пришёл вас предупредить. Прощайте.
Может быть, мы больше не увидимся, вас ушлют куда-нибудь.
Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку... и если б я показал ему малейшее на это желание, то он бросился бы мне на шею; но я остался холоден, как камень — и он вышел.
Вот люди! все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства, — а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием от того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности.
Все они таковы, даже самые добрые, самые умные!..
На другой день утром, получив приказание от высшего начальства отправиться в крепость Н., я зашел к княгине проститься.
Она была удивлена, когда на вопрос её: имею ли я ей сказать что-нибудь особенно важное?
— я отвечал, что желаю ей быть счастливой и прочее.
— А мне нужно с вами поговорить очень серьёзно.
Я сел молча.
Явно было, что она не знала, с чего начать; лицо её побагровело, пухлые её пальцы стучали по столу; наконец она начала так, прерывистым голосом:
— Послушайте, мсье Печорин! я думаю, что вы благородный человек.
Я поклонился.
— Я даже в этом уверена, — продолжала она, — хотя ваше поведение несколько сомнительно; но у вас могут быть причины, которых я не знаю, и их то вы должны теперь мне поверить.
Вы защитили дочь мою от клеветы, стрелялись за неё, — следственно, рисковали жизнью...
Не отвечайте, я знаю, что вы в этом не признаетесь, потому что Грушницкий убит (она перекрестилась).
Бог ему простит — и, надеюсь, вам также!..
Это до меня не касается, я не смею осуждать вас, потому что дочь моя хотя невинно, но была этому причиною. Она мне всё сказала... я думаю, всё: вы изъяснились ей в любви... она вам призналась в своей (тут княгиня тяжело вздохнула). Но она больна, и я уверена, что это не простая болезнь!
Печаль тайная её убивает; она не признаётся, но я уверена, что вы этому причиной...
Послушайте: вы, может быть, думаете, что я ищу чинов, огромного богатства, — разуверьтесь! я хочу только счастья дочери.
Ваше теперешнее положение незавидно, но оно может поправиться: вы имеете состояние; вас любит дочь моя, она воспитана так, что составит счастие мужа, — я богата, она у меня одна...
Говорите, что вас удерживает?..
Видите, я не должна бы была вам всего этого говорить, но я полагаюсь на ваше сердце, на вашу честь; вспомните, у меня одна дочь... одна...
Она заплакала.
— Княгиня, — сказал я, — мне невозможно отвечать вам; позвольте мне поговорить с вашей дочерью наедине...
— Никогда! — воскликнула она, встав со стула в сильном волнении.
— Как хотите, — отвечал я, приготовляясь уйти.
Она задумалась, сделала мне знак рукою, чтоб я подождал, и вышла.
Прошло минут пять; сердце мое сильно билось, но мысли были спокойны, голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к милой Мери, но старания мои были напрасны.
Вот двери отворились, и вошла она, Боже! как переменилась с тех пор, как я не видал её,— а давно ли?
Дойдя до середины комнаты, она пошатнулась; я вскочил, подал ей руку и довел её до кресел.
Я стоял против неё.
Мы долго молчали; её большие глаза, исполненные неизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее на надежду; её бледные губы напрасно старались улыбнуться; её нежные руки, сложенные на коленах, были так худы и прозрачны,что мне стало жаль её.
— Княжна, — сказал я, — вы знаете, что я над вами смеялся?..
Вы должны презирать меня.
На её щеках показался болезненный румянец.
Я продолжал: — Следственно, вы меня любить не можете...
Она отвернулась, облокотилась на стол, закрыла глаза рукою, и мне показалось, что в них блеснули слёзы.
— Боже мой! — произнесла она едва внятно.
Это становилось невыносимо: ещё минута, и я бы упал к ногам её.
— Итак, вы сами видите, — сказал я сколько мог твердым голосом и с принужденной усмешкой, — вы сами видите, что я не могу на вас жениться, если б вы даже этого теперь хотели, то скоро бы раскаялись.
Мой разговор с вашей матушкой принудил меня объясниться с вами так откровенно и так грубо; я надеюсь, что она в заблуждении: вам легко её разуверить. Вы видите, я играю в ваших глазах самую жалкую и гадкую роль, и даже в этом признаюсь; вот всё, что я могу для вас сделать. Какое бы вы дурное мнение обо мне ни имели, я ему покоряюсь...
Видите ли, я перед вами низок. Не правда ли, если даже вы меня и любили, то с этой минуты презираете?
Она обернулась ко мне бледная, как мрамор, только глаза её чудесно сверкали.
— Я вас ненавижу... — сказала она.
Я поблагодарил, поклонился почтительно и вышел.
Через час курьерская тройка мчала меня из Кисловодска.
За несколько верст до Ессентуков я узнал близ дороги труп моего лихого коня; седло было снято — вероятно, проезжим казаком, — и вместо седла на спине его сидели два ворона. Я вздохнул и отвернулся...
И теперь, здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее,спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?..
Нет, я бы не ужился с этой долею!
Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце;
он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но малопомалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани...
Добавить комментарий