"Я начал кашлять..."

(Бэла)

 

 

— Да в том-то и штука, что его Казбич не нашёл: он куда-то уезжал дней на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру?

А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было.

 

Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался.

 

Так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью:

туда и дорога!..

 

Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошёл к нему.

 

Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил...

 

Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, — только он притворялся, будто не слышит.

 

— Господин прапорщик! — сказал я как можно строже. — Разве вы не видите, что я к вам пришёл?
— Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? — отвечал он, не приподнимаясь.
— Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.
— Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня забота!
— Я всё знаю, — отвечал я, подошед к кровати.
— Тем лучше: я не в духе рассказывать.
— Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могу отвечать...
— И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно всё пополам.
— Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу!
— Митька, шпагу!..
Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал:
— Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо.

— Что нехорошо?
— Да то, что ты увёз Бэлу... Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся, — сказал я ему.
— Да когда она мне нравится?..

 

Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик.

 

Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет её требовать, то надо будет отдать.
— Вовсе не надо!
— Да он узнает, что она здесь?
— А как он узнает?
Я опять стал в тупик.
— Послушайте, Максим Максимыч! — сказал Печорин, приподнявшись, — ведь вы добрый человек, — а если отдадим дочь этому дикарю, он её зарежет или продаст.

 

Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте её у меня, а у себя мою шпагу...

 

— Да покажите мне её, — сказал я.
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел её видеть; сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна.

 

Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу.

 

Я и в этом согласился... Что прикажете делать?

 

Есть люди, с которыми непременно должно согласиться.
— А что? — спросил я у Максима Максимыча, — в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?

 

— Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те же горы, что из аула, — а этим дикарям больше ничего не надобно.

 

Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие.

 

Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!..

 

Ну, да это в сторону...

 

Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и всё грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал её из соседней комнаты.

 

Никогда не забуду одной сцены, шёл я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею.
— Послушай, моя пери, — говорил он, — ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею, — отчего же только мучишь меня?

Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой.

 

 

— Она вздрогнула едва приметно и покачала головой.

—Или, — продолжал он, — я тебе совершенно ненавистен? — Она вздохнула.

— Или твоя вера запрещает полюбить меня? — Она побледнела и молчала.

— Поверь мне, аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?

— Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто поражённая этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться.

 

Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля.

 

 

— Послушай, милая, добрая Бэла! — продолжал Печорин, — ты видишь, как я тебя люблю; я всё готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру.

 

Скажи, ты будешь веселей?

 

Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия.

 

Он взял её руку и стал ее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуйста, не нада, не нада».

 

Он стал настаивать; она задрожала, заплакала.
— Я твоя пленница, — говорила она, — твоя раба; конечно ты можешь меня принудить, — и опять слезы.

 

Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашёл к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперёд.

 

Что, батюшка? — сказал я ему.

 

— Дьявол, а не женщина! — отвечал он, — только я вам даю моё честное слово, что она будет моя...

 

Я покачал головою.
— Хотите пари? — сказал он, — через неделю!
— Извольте!
Мы ударили по рукам и разошлись.

 

На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками;
привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть.

 

Дальше

 

 

 
   
  Основная картинка Рисованная картинка